ВЫДОХНИ.
Первая часть.
(пять новелл).
1.
Три папки. Три копны. Три никому не нужных, забытых в поле копны.
Чужая жизнь.
Зачем её ворошить?
Я сосредоточенно перебираю этюды. Некоторые подолгу рассматриваю.
Потом бросаю в корзину.
Кусочки прожитой жизни – летят в корзину.
Моя ранняя живопись, написанная ещё в студенчестве, - хранится в трёх папках – в трёх забытых копнах свалялось торопливое время.
Среди этюдов оказалась фотография довоенной Нарвы.
Большая фотография.
Увеличена не очень качественно, но всё равно – панорама старого Города завораживает.
Я пристально вглядываюсь в знакомые-незнакомые черты Ратушной площади.
Признаки другой жизни вполне различимы, - но отчуждены безвозвратно.
Где-то там, - за разделяющей чертой остался Город.
Чужой?
Нет.
Просто этого Города больше нет.
Нет обратного взгляда, - который так хочется оживить.
Дома, улицы, главная площадь – вид откуда-то сверху и справа.
В облике той, уничтоженной войной Нарвы, - я обнаружил неуловимое сходство со своей матерью.
Мне показалось на миг, что в руках у меня фотография матери.
Что неизвестный мастер утренним освещением проявил самые характерные её черты: светлые и добрые.
Но почему такой одинокой, растерянной увидел фотограф городскую площадь, - и эти дома, - и крыши, крыши…
Одинокий растерянный Город в отражающем мире.
Я помотал головой: навязчивый образ города На-рву не исчез с фотографии, - хотя война-стерва смахнула его с лица земли.
Этого Города нет.
Я верчу в руках фотографию.
Как всегда, сталкиваясь со следами прошлой жизни, прямо или косвенно уводящими воспоминания в раннее детство ли, - в расточительную юность, - или в абсурд недавних событий, - я почему-то начинаю задыхаться от необъяснимой тоски.
Мне хочется бежать от себя, - забытого на пройденных дорогах.
Не хочу прилипать к потерянному времени – ни сном, ни духом.
Меня как будто отпугивает тягостная действительность прожитого.
Я до стона в душе ощущаю всасывающую силу невозможного времени, - горько-сладкого, как вкрадчивое обаяние смерти, - такого своего-чужого сна.
Нет. Не хочу углубляться в этот сон: он больше чужой, чем свой.
Разве, невзначай заглянуть в глаза необратимого времени, - и без оглядки, мгновенно перенестись в сиюминутную жизнь.
Перенестись в обжитую реальность, - пусть нерадивую, - пусть сдавленную в неласковых объятиях Эстонии-мачехи, - но до визга конкретную: палец укусил – больно.
Просто от усталого ума, как мне кажется, прячутся люди в воспоминаниях.
Для меня естественнее продлевать день сегодняшний: дрейфовать по глади морской, - раз уж хватило духу всплыть на поверхность дня.
И то верно.
Незачем расточать силы, - уплотняя тень несуществующей жизни своим присутствием.
К тому же, - мне всегда некогда.
Вот и сейчас: я смотрю на фотографию довоенной Нарвы, - и неприятное чувство досады растёт во мне с нарастающей силой.
И сами собой проступают из глубины несуществующего больше Города, - намертво приросшего к дну не моей памяти, - вопрошающие лики горожан, ушедших в мир иной – в том числе и лица моих незнакомых родственников.
Чем дольше я смотрю на фотографию, - тем явственнее ощущаю в груди саднящий ком непереносимой тоски, - преобразующейся в некую смысловую волну.
Эта волна, - силой обратного действия, - наползает на берег сегодняшнего дня, - пытается время утянуть вспять, - отбросить моё воображение на полвека назад – в сороковой предвоенный год.
Обратная волна – обратное время.
Штурмует чужеродный прибой берег земной.
А мне дела нет.
Я нервно курю.
Действительно: мой день только начинается, - и надо везде успеть.
Что я прилип к этой фотографии?
Но я не выбросил пожелтевший от времени снимок в корзину, - хотя руки чешутся.
Наперекор самому себе, - с настороженным любопытством, - пытаюсь заглянуть за черту несуществующего времени.
Хоп.
Как будто слышу стук кованых колёс.
Провожаю взглядом кибитку, - озадаченно громыхнувшую по булыжной мостовой, - уже свернувшую за угол дома на Петровской улице, - где родилась моя мама.
Я и сам как будто растворился в сказках ветхозаветного сада, - окружившего родовое гнездо моих предков яблоневыми деревьями, - сливой, вишней, малиной.
Только нет больше ни родового поместья, ни улицы, ни ветхозаветного сада – ничего.
Что не досталось войне, - прибрали к рукам вороватые люди.
Всё растащили хапуги-чиновники, восставшие из сегодняшних дней – из девяностых.
Ибо так сложились обстоятельства.
Ибо в самом начале девяностых, - вороватые люди, ряженые «либералами», - под шумок площадных событий, - прибирали к рукам державу российскую.
А всё, что не смогли «приватизировать» нувориши, - подгребли под себя либералы-подельники из «национальных» окраин.
2.
Я снова верчу в руках фотографию.
Подумать только, ведь это надо как изловчиться, чтобы не поймать в объектив камеры ни одной нарвитянки?
Недоуменно шевельнулась мысль.
Почему не видно людей в Городе?
В этих домах, с фотографии, не живут люди?
Их нет и на площади?
Лишь пустота пялит испуганно глаза из окон.
Я недоверчиво смотрю на стены домов, обнаженными женскими телами, сбегающие к брусчатке.
Такие тёплые, женственные дома, - выстроились в единую городскую стену, - бегущую, бегущую куда-то.
Дома-бегуньи стекают сверху вниз – в объятия улиц.
Красивые.
Красивые нарвские дома-женщины, - ищут участливого мужского взгляда, - ищут надёжной мужниной ласки.
Неужели в эти дома никогда больше не вернутся запахи аппетитных застолий, - беготня детворы, - вечное бурчание недовольных старух…
Где вы – признаки человеческой жизни?
Нет людей – нет уюта в облике Города.
Дома нежилые. Пустые дома.
Я терзаюсь страхами обречённого Города, - глубоко вздыхаю.
Но не прогнать отчаяние, - схоронившееся за окнами покинутых женщин.
Что это?
Предчувствие войны?
Кольцами сигаретного дыма повисают в воздухе сиротливые вопросы, на которые нет ответа.
Так вот он каков – Город, - приговорённый к распятию на кресте нежеланной памяти.
Обречённые женщины – распятые нарвитянки.
Год переломный, сороковой – облик отвременья.
Какая сила заставляет меня смотреть на эту фотографию?
Ну, закрыли плащанице нарвской глаза полвека назад.
Ну, скорбит земля нарвская, - погрузившись во тьму.
Мне-то какое дело?
Не хочу подставляться под удар обратной волны.
Не хочу сердечно прилипать к обратному времени – к потусторонним снам убиенного Города.
Мне больно.
А может быть, Ратушная площадь своей застылой отрешенностью отпугивает начало войны?
Вопреки здравому смыслу, - я продолжаю искать ответ на непроизносимый вопрос.
А может наоборот, - притягивает Город палача, карающего смертью?
Как притягивают обречённые люди, неслышными криками о помощи, - услужливого насильника.
Но безмолвен город На-рву.
И я – что могу?
Не удержать в руках то, - чего нет.
3.
Я выглянул в окно.
В глазах рябит, или мне кажется: то тут, то там колдобятся две фигурки шахматные на чёрно-белой доске – хромая и тощая.
То тут, то там прорастают из глубины городской очумелости виноватые лица знакомых ушкуйников.
Горожане привыкли к вечно поддатым археологам буден, - проламывающим дыры в плащанице нарвской.
И я привык.
Из окон домов хорошо видать, - как даже при свете луны, - горбатятся Никакой и Прежний.
Пусть себе колупаются работники убитого времени в недрах человеческой памяти: археологи копали и копать будут – им пофигу.
Ведь напоминать о загубленной жизни Города – тоже кому-то надо.
Просто иной раз защемит сердце при виде цветов кладбищенских, - прорастающих из буден.
Но жизнь-то всё равно продолжается, - и время как-то само бежит – чаще мимо, мимо.
Ну и что с того.
Не хочешь – не смотри.
Я вздохнул, но фотографию из рук не выпустил.
Ко всему привыкают люди – никому дела нет.
Нет горожанам дела, что у археологов буден вместо масок лица, - поделённые муторным и похмельным на горько-кислое и свинцово-клязное.
К тому же лица никакие и прежние немногим отличаются от масок шутов, - имитирующих вопль Сына о Матери.
Подумаешь, любят люди ворошить память, - из которой только и можно выудить – заточение в прожитом времени.
Сколько их, любителей изводить себя пыткой памяти?
Вырвать из нутра крик вопрошающий, - всё равно что съесть «эскимо» в жаркий полдень.
Нет странного и в том, что кто-то схоронил боль, - в недосягаемых глубинах сердца.
Наверное, для того, - чтобы сердечная боль, - заставила поверить в отсутствие памяти.
Ибо всё кроме боли, - теряет значение, - когда закипает сердце от прямолинейных вопросов памяти.
Скорее всего, по этой причине, - работники убитого времени стараются реже заглядывать в глаза своей совести, - иначе обуглились бы их сердца от сжигающей правды текущих событий.
И действительно, кто сможет таскать под сердцем очистительное безумие правды житейской?
Кто найдёт в себе силы, - изобрести новые крылья памяти, - взамен изношенной оси мельничной?
Кто сможет в чреве своём, - подобно женщине, - вынашивать знание о себе – взаправдашнем?
Нет таких?
Первая часть.
(пять новелл).
[size=36]ЭТОГО ГОРОДА НЕТ.[/size]
1.
Три папки. Три копны. Три никому не нужных, забытых в поле копны.
Чужая жизнь.
Зачем её ворошить?
Я сосредоточенно перебираю этюды. Некоторые подолгу рассматриваю.
Потом бросаю в корзину.
Кусочки прожитой жизни – летят в корзину.
Моя ранняя живопись, написанная ещё в студенчестве, - хранится в трёх папках – в трёх забытых копнах свалялось торопливое время.
Среди этюдов оказалась фотография довоенной Нарвы.
Большая фотография.
Увеличена не очень качественно, но всё равно – панорама старого Города завораживает.
Я пристально вглядываюсь в знакомые-незнакомые черты Ратушной площади.
Признаки другой жизни вполне различимы, - но отчуждены безвозвратно.
Где-то там, - за разделяющей чертой остался Город.
Чужой?
Нет.
Просто этого Города больше нет.
Нет обратного взгляда, - который так хочется оживить.
Дома, улицы, главная площадь – вид откуда-то сверху и справа.
В облике той, уничтоженной войной Нарвы, - я обнаружил неуловимое сходство со своей матерью.
Мне показалось на миг, что в руках у меня фотография матери.
Что неизвестный мастер утренним освещением проявил самые характерные её черты: светлые и добрые.
Но почему такой одинокой, растерянной увидел фотограф городскую площадь, - и эти дома, - и крыши, крыши…
Одинокий растерянный Город в отражающем мире.
Я помотал головой: навязчивый образ города На-рву не исчез с фотографии, - хотя война-стерва смахнула его с лица земли.
Этого Города нет.
Я верчу в руках фотографию.
Как всегда, сталкиваясь со следами прошлой жизни, прямо или косвенно уводящими воспоминания в раннее детство ли, - в расточительную юность, - или в абсурд недавних событий, - я почему-то начинаю задыхаться от необъяснимой тоски.
Мне хочется бежать от себя, - забытого на пройденных дорогах.
Не хочу прилипать к потерянному времени – ни сном, ни духом.
Меня как будто отпугивает тягостная действительность прожитого.
Я до стона в душе ощущаю всасывающую силу невозможного времени, - горько-сладкого, как вкрадчивое обаяние смерти, - такого своего-чужого сна.
Нет. Не хочу углубляться в этот сон: он больше чужой, чем свой.
Разве, невзначай заглянуть в глаза необратимого времени, - и без оглядки, мгновенно перенестись в сиюминутную жизнь.
Перенестись в обжитую реальность, - пусть нерадивую, - пусть сдавленную в неласковых объятиях Эстонии-мачехи, - но до визга конкретную: палец укусил – больно.
Просто от усталого ума, как мне кажется, прячутся люди в воспоминаниях.
Для меня естественнее продлевать день сегодняшний: дрейфовать по глади морской, - раз уж хватило духу всплыть на поверхность дня.
И то верно.
Незачем расточать силы, - уплотняя тень несуществующей жизни своим присутствием.
К тому же, - мне всегда некогда.
Вот и сейчас: я смотрю на фотографию довоенной Нарвы, - и неприятное чувство досады растёт во мне с нарастающей силой.
И сами собой проступают из глубины несуществующего больше Города, - намертво приросшего к дну не моей памяти, - вопрошающие лики горожан, ушедших в мир иной – в том числе и лица моих незнакомых родственников.
Чем дольше я смотрю на фотографию, - тем явственнее ощущаю в груди саднящий ком непереносимой тоски, - преобразующейся в некую смысловую волну.
Эта волна, - силой обратного действия, - наползает на берег сегодняшнего дня, - пытается время утянуть вспять, - отбросить моё воображение на полвека назад – в сороковой предвоенный год.
Обратная волна – обратное время.
Штурмует чужеродный прибой берег земной.
А мне дела нет.
Я нервно курю.
Действительно: мой день только начинается, - и надо везде успеть.
Что я прилип к этой фотографии?
Но я не выбросил пожелтевший от времени снимок в корзину, - хотя руки чешутся.
Наперекор самому себе, - с настороженным любопытством, - пытаюсь заглянуть за черту несуществующего времени.
Хоп.
Как будто слышу стук кованых колёс.
Провожаю взглядом кибитку, - озадаченно громыхнувшую по булыжной мостовой, - уже свернувшую за угол дома на Петровской улице, - где родилась моя мама.
Я и сам как будто растворился в сказках ветхозаветного сада, - окружившего родовое гнездо моих предков яблоневыми деревьями, - сливой, вишней, малиной.
Только нет больше ни родового поместья, ни улицы, ни ветхозаветного сада – ничего.
Что не досталось войне, - прибрали к рукам вороватые люди.
Всё растащили хапуги-чиновники, восставшие из сегодняшних дней – из девяностых.
Ибо так сложились обстоятельства.
Ибо в самом начале девяностых, - вороватые люди, ряженые «либералами», - под шумок площадных событий, - прибирали к рукам державу российскую.
А всё, что не смогли «приватизировать» нувориши, - подгребли под себя либералы-подельники из «национальных» окраин.
2.
Я снова верчу в руках фотографию.
Подумать только, ведь это надо как изловчиться, чтобы не поймать в объектив камеры ни одной нарвитянки?
Недоуменно шевельнулась мысль.
Почему не видно людей в Городе?
В этих домах, с фотографии, не живут люди?
Их нет и на площади?
Лишь пустота пялит испуганно глаза из окон.
Я недоверчиво смотрю на стены домов, обнаженными женскими телами, сбегающие к брусчатке.
Такие тёплые, женственные дома, - выстроились в единую городскую стену, - бегущую, бегущую куда-то.
Дома-бегуньи стекают сверху вниз – в объятия улиц.
Красивые.
Красивые нарвские дома-женщины, - ищут участливого мужского взгляда, - ищут надёжной мужниной ласки.
Неужели в эти дома никогда больше не вернутся запахи аппетитных застолий, - беготня детворы, - вечное бурчание недовольных старух…
Где вы – признаки человеческой жизни?
Нет людей – нет уюта в облике Города.
Дома нежилые. Пустые дома.
Я терзаюсь страхами обречённого Города, - глубоко вздыхаю.
Но не прогнать отчаяние, - схоронившееся за окнами покинутых женщин.
Что это?
Предчувствие войны?
Кольцами сигаретного дыма повисают в воздухе сиротливые вопросы, на которые нет ответа.
Так вот он каков – Город, - приговорённый к распятию на кресте нежеланной памяти.
Обречённые женщины – распятые нарвитянки.
Год переломный, сороковой – облик отвременья.
Какая сила заставляет меня смотреть на эту фотографию?
Ну, закрыли плащанице нарвской глаза полвека назад.
Ну, скорбит земля нарвская, - погрузившись во тьму.
Мне-то какое дело?
Не хочу подставляться под удар обратной волны.
Не хочу сердечно прилипать к обратному времени – к потусторонним снам убиенного Города.
Мне больно.
А может быть, Ратушная площадь своей застылой отрешенностью отпугивает начало войны?
Вопреки здравому смыслу, - я продолжаю искать ответ на непроизносимый вопрос.
А может наоборот, - притягивает Город палача, карающего смертью?
Как притягивают обречённые люди, неслышными криками о помощи, - услужливого насильника.
Но безмолвен город На-рву.
И я – что могу?
Не удержать в руках то, - чего нет.
3.
Я выглянул в окно.
В глазах рябит, или мне кажется: то тут, то там колдобятся две фигурки шахматные на чёрно-белой доске – хромая и тощая.
То тут, то там прорастают из глубины городской очумелости виноватые лица знакомых ушкуйников.
Горожане привыкли к вечно поддатым археологам буден, - проламывающим дыры в плащанице нарвской.
И я привык.
Из окон домов хорошо видать, - как даже при свете луны, - горбатятся Никакой и Прежний.
Пусть себе колупаются работники убитого времени в недрах человеческой памяти: археологи копали и копать будут – им пофигу.
Ведь напоминать о загубленной жизни Города – тоже кому-то надо.
Просто иной раз защемит сердце при виде цветов кладбищенских, - прорастающих из буден.
Но жизнь-то всё равно продолжается, - и время как-то само бежит – чаще мимо, мимо.
Ну и что с того.
Не хочешь – не смотри.
Я вздохнул, но фотографию из рук не выпустил.
Ко всему привыкают люди – никому дела нет.
Нет горожанам дела, что у археологов буден вместо масок лица, - поделённые муторным и похмельным на горько-кислое и свинцово-клязное.
К тому же лица никакие и прежние немногим отличаются от масок шутов, - имитирующих вопль Сына о Матери.
Подумаешь, любят люди ворошить память, - из которой только и можно выудить – заточение в прожитом времени.
Сколько их, любителей изводить себя пыткой памяти?
Вырвать из нутра крик вопрошающий, - всё равно что съесть «эскимо» в жаркий полдень.
Нет странного и в том, что кто-то схоронил боль, - в недосягаемых глубинах сердца.
Наверное, для того, - чтобы сердечная боль, - заставила поверить в отсутствие памяти.
Ибо всё кроме боли, - теряет значение, - когда закипает сердце от прямолинейных вопросов памяти.
Скорее всего, по этой причине, - работники убитого времени стараются реже заглядывать в глаза своей совести, - иначе обуглились бы их сердца от сжигающей правды текущих событий.
И действительно, кто сможет таскать под сердцем очистительное безумие правды житейской?
Кто найдёт в себе силы, - изобрести новые крылья памяти, - взамен изношенной оси мельничной?
Кто сможет в чреве своём, - подобно женщине, - вынашивать знание о себе – взаправдашнем?
Нет таких?
Последний раз редактировалось: Neformal (3rd Декабрь 2019, 14:52), всего редактировалось 5 раз(а)